Люди - высшая ценность в этом мире.
ее словами о своем внутреннемКое-что из прошлого вызывает всего лишь кислую гримаску — ну, произошел такой fail, но не epic, не бог весть что. А отчего-то до сих пор испытываю смесь тоски и стыда, будто оказалась меньше и хуже себя самой, будто недостойна — то ли себя, то ли какого-то идеального божьего отражения.
Всё время возвращаюсь к давней истории, из древнейших. Я тогда влюбилась как-то очень трезво и здраво: не то что вибрации и «ах, что со мной», а просто видишь, что человек — твой, и надо брать, без него ни счастья, ни, по большому счёту, жизни не будет. Так бывает, редко, но бывает. И точно так же знаешь, что если упустишь — всё, второй возможности не положено. Оказываешься вдруг перед лицом своей единственной на все времена любви, уж какой она будет, счастливой или нет, бог весть, но в главном всё ясно.
И одновременно с этим знанием и с развитием нашей связи во мне вырастало ощущение, что, во-первых, в этой жизни мне с любовью, кажись, не свезёт, а во-вторых, если всё-таки я этого человека приму, нынешнюю мою действительность нужно сломать.
...
Я как раз подметала пол, когда мне пришло в голову, что вот умри сейчас ты, умри сейчас я, и всё, что о нас скажут через поколение, — «она его безумно любила». И то при условии, что связь наша станет кому-ни-будь известна. Но, скорее всего, моя или твоя внучка ничего об этом не узнает. Из всей долгой прекрасной несчастливой жизни бабушек и дедушек мы сохраняем в памяти только одну любовь — ту, что привела к появлению наших родителей. В этом есть дань уважения, не к морали, конечно, а к цельности личностей: ведь так достойно иметь главную любовь на всю жизнь. Мы сводим их мелкие страстишки в одну чистую реку, и вроде они жили не зря. А все внебрачные бесплодные отношения не заслуживают посмертия, как ни сгорай от них сейчас — вот прямо сейчас.
Это, конечно, нелепый повод родить от тебя ребёнка — чтобы лет через сорок какая-то глупая девочка не солгала обо мне, говоря «она его безумно любила»
...
Я у твоих ног, моя радость, у твоих ног и рук. Семь желтых лимонов разложу на столе, чтобы написать первую букву твоего имени, целых семь лимонов на одну лишь букву. Нужно бы черешней, и цветами, и серебристыми бликами на воде, и огнями морских лайнеров, которые заплывают в узкие реки, чтобы развлечь тебя. Но у меня только семь желтых лимонов, кислых, как бедность, ярких, как вспышки под веками во время любви.
Я затеваю танцы, которые оживят мёртвого, поднимаю большую волну, которая всё растёт, доходя до небес, чтобы она вознесла тебя ко мне и ты смог взглянуть на прекрасную зелёную землю. Но каждый раз она гаснет и ложится у твоих ног, моя радость, у твоих ног и рук.
Потому что многое в человеческих силах, а в моих — почти всё на свете, кроме одного.
Я не могу сделать счастливым того, кто меня не любит.
...
Я негодная — тебе, я тебя не заслуживаю. Я негодная — ему, я ему не подхожу. Я негодная — себе, я слаба.
Я хорошая в принципе, как идея, которая нравится многим, но вот возьми её в дом, попробуй сделать смыслом своей жизни, и окажется — нежизнеспособная, непродуманная, негодная.
Я негодна для той цели, что стоит передо мной, хотя, казалось бы, её-то можно сменить? но это иллюзия, потому что цель связана со стрелой ещё с той поры, когда наконечник был живой костью. И пока душа моя летит навстречу белой стене, серому камню, тёмной воде, я даже не могу закрыть глаза».
И вот так, сначала смеясь, потом задыхаясь и плача, она раскачивалась и повторяла: «янегоднаянегоднаяне-годнаянегоднаянегодная»
...
И вот она, эта песня, песня, которую я люблю, песня открытых ладоней, совсем не такая красивая. То есть сначала, когда только-только отпустила, — тогда да, тогда красиво. Мгновение назад руки были полны жгучей любви, а теперь они остывают. Между нами — всё, пусто-пусто, которое режет острее самой прочной нитки. Я ищу слова, чтобы описать этот воздух, который вдруг начинаешь чувствовать всей шкурой; плотное ничто, теперь отделяющее нас друг от друга; лёгкость человека, будто сбросившего своё тело; эту прохладу. Просто — как подуть на ожог.
А потом становится некрасиво, потому что оказывается — не отпустила. Пальчики — вот они, сжатые до белизны, каждый впивается и каждый — с именем. Этот пальчик у нас «секс», этот — «дружба», этот — «нежность», этот — «понимание». Пальчик «вместе спать», пальчик «вместе есть», пальчик «вместе гулять», пальчик «вместе врать». И пара слабеньких, но острых мизинцев в придачу. И нужно долго дуть и уговаривать, будто в сороку играешь, разжимать потихоньку и следить, чтобы не схватилась снова. И вот это самая долгая песня и есть. Иной раз проще кисть отрубить, но мы же не психопаты, правда? Мы, пальчик за пальчиком, стараясь не упиваться горем и самоумилением, — потому что не на каждого Фродо найдётся надёжный враг, который в конце красивого и страшного пути откусит самый упорный пальчик, — разжимаем.
Потом скажешь «я отпустила», и он удивится — «можно подумать, был шанс удержать». «При чём тут ты. Сила не в том, чтобы удержать, а в том, чтобы перестать цепляться», — подумаешь, да не скажешь.
...
И не понять, когда это начинается, ведь сначала всего-то и нужно — прижать его руку к своему лицу (сначала к щёке, потом чуть повернуть голову, губы к ладони, обежать языком линию сердца, прикусить пальцы). Серебро на безымянном, царапина на запястье. Думала, жизни не хватит, чтобы перецеловать.
...
Только не уходи, миленький, никуда от меня не уходи, дай на тебя смотреть, и сам на меня смотри, и трогай, и улыбайся. Если надо, я под дверью подожду, только не долго. Работай, конечно, главное, не отворачивайся от меня, никогда не отворачивайся. Сделай так, чтобы я была спокойна, думай обо мне всё время. Просто пообещай. Мне никто не нужен, кроме тебя, и тебе никто не нужен, раз я есть.
Почему так нельзя? Почему нельзя всегда быть вместе, за руки держаться, разговаривать? Разве это плохо? Есть правда: любить. Есть предательство: обманывать. Всего-то честности хотела.
Как только не обнимала: и дыханием одним, и плющом, и паутиной, и железом. Убегает.
Плакала, курила, объясняла, кричала, проклинала, прогоняла. Возвращается.
Чтобы мучить? О чём думает? О чём ты, гадина, думаешь, глядя на меня желтыми глазами, чем ты пахнешь опять, чем ты опять пахнешь, что у тебя в волосах, сколько можно врать, о чём ты думаешь, скажи мне, скажи.
...
Мне стыдно, и, чтобы выпустить кровь, прилившую к щекам, хочется расцарапать себе лицо, от позора разрезать живот: ведь и я так же скакала, уверенная, что делаю тебя бессмертным, плету бесконечную лестницу, по которой мы взойдём на белые небесные луга и там останемся.
Но теперь я тебя не люблю.
И так, как я тебя не люблю, никто тебя не любит. Я не люблю тебя талантливо, роскошно, само- и тебязабвен-но. На крыльях моей нелюбви я поднимусь высоко, гораздо выше, чем когда-то поднималась с любовью. Я нарисую твой портрет тысячи раз, и тысячи женщин зарыдают и влюбятся насмерть. И ты скажешь: «Как же вы достали со своей любовью».
Нет, не то, не то («они положили сырой порох, Карл»). Сейчас очень важно быть точной: я хочу, чтобы мёртвая любовь сделала мир лучше. То, что не удалось живому, может сделать мертвый.
...
Даже в самом лучшем случае, когда уходишь от того, кто сделался безразличен, прерывая нежизнеспособные отношения по собственной воле, пытаешься завершить дело быстро и чисто, всё равно остаётся чувство, что пришлось голыми руками добивать мелкое издыхающее животное.
...
Вот садишься и начинаешь, делаешь, как учили. Кто, кто научил? Неважно, много было желающих, чуть меньше — умеющих, и один, кто наказал смотреть за людьми, как они правят странную тайную службу — вроде ни над чем, ни о чём, ни для кого. И ты, как они, не спеша, вытягиваешь длинную белую руку, тянешь её и тянешь, не секунду-другую, а день за днём. Змеится по улице, когда надо — поднимается над домами; иногда уходит в землю, перетекает в воду; когда прорастёт, а когда взлетит. Дотянется — и тронет. Чаще — висок. Потом затаится — ведь такие бывают, что и отрубить могут. Через положенное время вернётся — погладит глаза. А потом вдруг ткнёт в живот, без шуток, печень найдёт и двинет. После губ коснётся, будто поцелует. Серия ударов — быстрых, коротких, летучих.
Оставит в покое. А потом не скрываясь возьмёт за сердце и прижмёт.
Да много разного есть. Или словами, или предметами, или чем захочешь можно.
Одна беда: когда его, наконец, прихватит, так плохо станет, что лучше бы не родился, — даже и тогда он не подумает о тебе. «Хреново, скажет, помираю». Ляжет, в самом деле, и помрёт. Или выправится.
Но так о тебе и не подумает».
...
Но когда-нибудь действительно становится больно, настолько, что сначала вспыхивает возмущение — разве можно живому человеку причинять такое. Хватаешь за плечи, поворачиваешь к себе — мне больно! посмотри на меня, мне больно! Невозможно дышать, в горле свистит — уродливые физиологические звуки, ничего романтичного. В груди жжение, в животе спазмы, в голове тоже какие-то микровзрывы — будто тебя в твою же смерть мордой ткнули и не дают закрыть глаза.
«Мне больно»
«Извини»
Это снова и снова происходит, медленно и страшно, как во сне, когда перебираешь тяжелыми ногами, но не можешь бежать, заносишь руку для удара, а она падает. Ты говоришь — а слова пустые, сыплются даже без стука, в вату. И думаешь: «Так в аду».
...
Бывает, что мы поддерживаем «ненастоящие отношения». Любим кого-то одного, хотим другого, а живём с третьим. И вот этот третий кажется всего лишь заменителем тех, с которыми не сложилось, — суррогатным, ненастоящим. «Не мой человек», ненужный, поддельный. И вся его жизнь — проблемы, желания, чувства, страдания — тоже какие-то игрушечные. Он кажется мелким, дно видать, и всё с ним ясно.
Потому что скучно смотреть на тех, кто не нравится, мы отводим глаза при первой возможности и глядим куда-то выше и дальше — на то, чего на свете нет. И зачастую представления о том, с кем проводишь годы, остаются на уровне первых недель знакомства, когда оценил мельком, составил первое впечатление — и отвернулся. Чего там, всё понятно: нормальный человек, не очень умный, заботливый, — ладно, пусть остаётся.
И даже самые добрые с трудом верят, что в этих «ненастоящих» может быть хоть что-нибудь особенное.
«Ненастоящий человек» сначала пытается привлечь ускользающий взгляд, потом устаёт, злится, приходит в ярость, режет свои руки, чтобы показать, что вот она, его кровь, такая же красная, как у тебя, и вот его боль, такая же острая, как твоя.
А тот, кто не любит, только пожимает плечами и потом говорит друзьям: «Да нормально всё было, а потом чего-то испортился он. Сломался».
...
Она просыпается рядом и сначала поворачивается в его сторону, а уже потом открывает глаза и сразу видит — ещё не раздраженного, ещё не лгущего, ещё беззащитного, ещё — её: смятые ресницы, расслабленные губы, спутанные пряди, прилипшие к щеке. Дышит.
...
Равнодушное божество долго и покорно лежит, прикидываясь спящим. Чувствует на себе требовательный и горестный взгляд, и рот его наполняется злостью, потому что вот оно-то не может позволить себе это жалкое разрушительное счастье — жить с тем, кого любишь, и быть нелюбимым.
Равнодушное божество поворачивает голову, открывает глаза и улыбается.
...
Возвращается домой, переполненная чувством вины: ведь муж так её любит, а она уделяет ему недостаточно внимания. С кем попало готова болтать часами, а ему десять минут подарить ленится. И вечером начинает рассказывать что-то смешное и милое, о том, как день прошел, добавляет немного сплетен, иронии, забавных подробностей… Делает паузу, чтобы он мог ответить, но реплики не получает: муж смотрит в телевизор. Она продолжает болтать и следующие минут пять несёт бессвязную чепуху, потом замолкает, и он, ухвативший последнее слово, говорит:
— Разводятся? Кто?
— Никто. Спокойной ночи.
...
Что я знаю о любви? Почти ничего, во всяком случае, гораздо меньше, чем она знает обо мне.
Она знает, как я выгляжу, когда сплю; как сделать, чтобы у меня поджались пальцы на ногах; что принести к завтраку и что сказать на ночь; какой цвет мне идёт, какой запах вызовет головную боль; когда меня лучше не трогать, а когда — не оставлять в одиночестве.
А я? А я знаю одно только: как дышит тот, кто меня не любит, когда засыпает.
...
И потому не нужно, ах, не нужно, писать всю жизнь один и тот же текст — и раз за разом разбиваться об одного и того же человека, — ведь главное между вами уже произошло, и ты уже богаче многих других, потому что знаешь, в чей промерзший панельный подъезд, в чью бессмертную библиотеку придёшь однажды умирать.
Всё время возвращаюсь к давней истории, из древнейших. Я тогда влюбилась как-то очень трезво и здраво: не то что вибрации и «ах, что со мной», а просто видишь, что человек — твой, и надо брать, без него ни счастья, ни, по большому счёту, жизни не будет. Так бывает, редко, но бывает. И точно так же знаешь, что если упустишь — всё, второй возможности не положено. Оказываешься вдруг перед лицом своей единственной на все времена любви, уж какой она будет, счастливой или нет, бог весть, но в главном всё ясно.
И одновременно с этим знанием и с развитием нашей связи во мне вырастало ощущение, что, во-первых, в этой жизни мне с любовью, кажись, не свезёт, а во-вторых, если всё-таки я этого человека приму, нынешнюю мою действительность нужно сломать.
...
Я как раз подметала пол, когда мне пришло в голову, что вот умри сейчас ты, умри сейчас я, и всё, что о нас скажут через поколение, — «она его безумно любила». И то при условии, что связь наша станет кому-ни-будь известна. Но, скорее всего, моя или твоя внучка ничего об этом не узнает. Из всей долгой прекрасной несчастливой жизни бабушек и дедушек мы сохраняем в памяти только одну любовь — ту, что привела к появлению наших родителей. В этом есть дань уважения, не к морали, конечно, а к цельности личностей: ведь так достойно иметь главную любовь на всю жизнь. Мы сводим их мелкие страстишки в одну чистую реку, и вроде они жили не зря. А все внебрачные бесплодные отношения не заслуживают посмертия, как ни сгорай от них сейчас — вот прямо сейчас.
Это, конечно, нелепый повод родить от тебя ребёнка — чтобы лет через сорок какая-то глупая девочка не солгала обо мне, говоря «она его безумно любила»
...
Я у твоих ног, моя радость, у твоих ног и рук. Семь желтых лимонов разложу на столе, чтобы написать первую букву твоего имени, целых семь лимонов на одну лишь букву. Нужно бы черешней, и цветами, и серебристыми бликами на воде, и огнями морских лайнеров, которые заплывают в узкие реки, чтобы развлечь тебя. Но у меня только семь желтых лимонов, кислых, как бедность, ярких, как вспышки под веками во время любви.
Я затеваю танцы, которые оживят мёртвого, поднимаю большую волну, которая всё растёт, доходя до небес, чтобы она вознесла тебя ко мне и ты смог взглянуть на прекрасную зелёную землю. Но каждый раз она гаснет и ложится у твоих ног, моя радость, у твоих ног и рук.
Потому что многое в человеческих силах, а в моих — почти всё на свете, кроме одного.
Я не могу сделать счастливым того, кто меня не любит.
...
Я негодная — тебе, я тебя не заслуживаю. Я негодная — ему, я ему не подхожу. Я негодная — себе, я слаба.
Я хорошая в принципе, как идея, которая нравится многим, но вот возьми её в дом, попробуй сделать смыслом своей жизни, и окажется — нежизнеспособная, непродуманная, негодная.
Я негодна для той цели, что стоит передо мной, хотя, казалось бы, её-то можно сменить? но это иллюзия, потому что цель связана со стрелой ещё с той поры, когда наконечник был живой костью. И пока душа моя летит навстречу белой стене, серому камню, тёмной воде, я даже не могу закрыть глаза».
И вот так, сначала смеясь, потом задыхаясь и плача, она раскачивалась и повторяла: «янегоднаянегоднаяне-годнаянегоднаянегодная»
...
И вот она, эта песня, песня, которую я люблю, песня открытых ладоней, совсем не такая красивая. То есть сначала, когда только-только отпустила, — тогда да, тогда красиво. Мгновение назад руки были полны жгучей любви, а теперь они остывают. Между нами — всё, пусто-пусто, которое режет острее самой прочной нитки. Я ищу слова, чтобы описать этот воздух, который вдруг начинаешь чувствовать всей шкурой; плотное ничто, теперь отделяющее нас друг от друга; лёгкость человека, будто сбросившего своё тело; эту прохладу. Просто — как подуть на ожог.
А потом становится некрасиво, потому что оказывается — не отпустила. Пальчики — вот они, сжатые до белизны, каждый впивается и каждый — с именем. Этот пальчик у нас «секс», этот — «дружба», этот — «нежность», этот — «понимание». Пальчик «вместе спать», пальчик «вместе есть», пальчик «вместе гулять», пальчик «вместе врать». И пара слабеньких, но острых мизинцев в придачу. И нужно долго дуть и уговаривать, будто в сороку играешь, разжимать потихоньку и следить, чтобы не схватилась снова. И вот это самая долгая песня и есть. Иной раз проще кисть отрубить, но мы же не психопаты, правда? Мы, пальчик за пальчиком, стараясь не упиваться горем и самоумилением, — потому что не на каждого Фродо найдётся надёжный враг, который в конце красивого и страшного пути откусит самый упорный пальчик, — разжимаем.
Потом скажешь «я отпустила», и он удивится — «можно подумать, был шанс удержать». «При чём тут ты. Сила не в том, чтобы удержать, а в том, чтобы перестать цепляться», — подумаешь, да не скажешь.
...
И не понять, когда это начинается, ведь сначала всего-то и нужно — прижать его руку к своему лицу (сначала к щёке, потом чуть повернуть голову, губы к ладони, обежать языком линию сердца, прикусить пальцы). Серебро на безымянном, царапина на запястье. Думала, жизни не хватит, чтобы перецеловать.
...
Только не уходи, миленький, никуда от меня не уходи, дай на тебя смотреть, и сам на меня смотри, и трогай, и улыбайся. Если надо, я под дверью подожду, только не долго. Работай, конечно, главное, не отворачивайся от меня, никогда не отворачивайся. Сделай так, чтобы я была спокойна, думай обо мне всё время. Просто пообещай. Мне никто не нужен, кроме тебя, и тебе никто не нужен, раз я есть.
Почему так нельзя? Почему нельзя всегда быть вместе, за руки держаться, разговаривать? Разве это плохо? Есть правда: любить. Есть предательство: обманывать. Всего-то честности хотела.
Как только не обнимала: и дыханием одним, и плющом, и паутиной, и железом. Убегает.
Плакала, курила, объясняла, кричала, проклинала, прогоняла. Возвращается.
Чтобы мучить? О чём думает? О чём ты, гадина, думаешь, глядя на меня желтыми глазами, чем ты пахнешь опять, чем ты опять пахнешь, что у тебя в волосах, сколько можно врать, о чём ты думаешь, скажи мне, скажи.
...
Мне стыдно, и, чтобы выпустить кровь, прилившую к щекам, хочется расцарапать себе лицо, от позора разрезать живот: ведь и я так же скакала, уверенная, что делаю тебя бессмертным, плету бесконечную лестницу, по которой мы взойдём на белые небесные луга и там останемся.
Но теперь я тебя не люблю.
И так, как я тебя не люблю, никто тебя не любит. Я не люблю тебя талантливо, роскошно, само- и тебязабвен-но. На крыльях моей нелюбви я поднимусь высоко, гораздо выше, чем когда-то поднималась с любовью. Я нарисую твой портрет тысячи раз, и тысячи женщин зарыдают и влюбятся насмерть. И ты скажешь: «Как же вы достали со своей любовью».
Нет, не то, не то («они положили сырой порох, Карл»). Сейчас очень важно быть точной: я хочу, чтобы мёртвая любовь сделала мир лучше. То, что не удалось живому, может сделать мертвый.
...
Даже в самом лучшем случае, когда уходишь от того, кто сделался безразличен, прерывая нежизнеспособные отношения по собственной воле, пытаешься завершить дело быстро и чисто, всё равно остаётся чувство, что пришлось голыми руками добивать мелкое издыхающее животное.
...
Вот садишься и начинаешь, делаешь, как учили. Кто, кто научил? Неважно, много было желающих, чуть меньше — умеющих, и один, кто наказал смотреть за людьми, как они правят странную тайную службу — вроде ни над чем, ни о чём, ни для кого. И ты, как они, не спеша, вытягиваешь длинную белую руку, тянешь её и тянешь, не секунду-другую, а день за днём. Змеится по улице, когда надо — поднимается над домами; иногда уходит в землю, перетекает в воду; когда прорастёт, а когда взлетит. Дотянется — и тронет. Чаще — висок. Потом затаится — ведь такие бывают, что и отрубить могут. Через положенное время вернётся — погладит глаза. А потом вдруг ткнёт в живот, без шуток, печень найдёт и двинет. После губ коснётся, будто поцелует. Серия ударов — быстрых, коротких, летучих.
Оставит в покое. А потом не скрываясь возьмёт за сердце и прижмёт.
Да много разного есть. Или словами, или предметами, или чем захочешь можно.
Одна беда: когда его, наконец, прихватит, так плохо станет, что лучше бы не родился, — даже и тогда он не подумает о тебе. «Хреново, скажет, помираю». Ляжет, в самом деле, и помрёт. Или выправится.
Но так о тебе и не подумает».
...
Но когда-нибудь действительно становится больно, настолько, что сначала вспыхивает возмущение — разве можно живому человеку причинять такое. Хватаешь за плечи, поворачиваешь к себе — мне больно! посмотри на меня, мне больно! Невозможно дышать, в горле свистит — уродливые физиологические звуки, ничего романтичного. В груди жжение, в животе спазмы, в голове тоже какие-то микровзрывы — будто тебя в твою же смерть мордой ткнули и не дают закрыть глаза.
«Мне больно»
«Извини»
Это снова и снова происходит, медленно и страшно, как во сне, когда перебираешь тяжелыми ногами, но не можешь бежать, заносишь руку для удара, а она падает. Ты говоришь — а слова пустые, сыплются даже без стука, в вату. И думаешь: «Так в аду».
...
Бывает, что мы поддерживаем «ненастоящие отношения». Любим кого-то одного, хотим другого, а живём с третьим. И вот этот третий кажется всего лишь заменителем тех, с которыми не сложилось, — суррогатным, ненастоящим. «Не мой человек», ненужный, поддельный. И вся его жизнь — проблемы, желания, чувства, страдания — тоже какие-то игрушечные. Он кажется мелким, дно видать, и всё с ним ясно.
Потому что скучно смотреть на тех, кто не нравится, мы отводим глаза при первой возможности и глядим куда-то выше и дальше — на то, чего на свете нет. И зачастую представления о том, с кем проводишь годы, остаются на уровне первых недель знакомства, когда оценил мельком, составил первое впечатление — и отвернулся. Чего там, всё понятно: нормальный человек, не очень умный, заботливый, — ладно, пусть остаётся.
И даже самые добрые с трудом верят, что в этих «ненастоящих» может быть хоть что-нибудь особенное.
«Ненастоящий человек» сначала пытается привлечь ускользающий взгляд, потом устаёт, злится, приходит в ярость, режет свои руки, чтобы показать, что вот она, его кровь, такая же красная, как у тебя, и вот его боль, такая же острая, как твоя.
А тот, кто не любит, только пожимает плечами и потом говорит друзьям: «Да нормально всё было, а потом чего-то испортился он. Сломался».
...
Она просыпается рядом и сначала поворачивается в его сторону, а уже потом открывает глаза и сразу видит — ещё не раздраженного, ещё не лгущего, ещё беззащитного, ещё — её: смятые ресницы, расслабленные губы, спутанные пряди, прилипшие к щеке. Дышит.
...
Равнодушное божество долго и покорно лежит, прикидываясь спящим. Чувствует на себе требовательный и горестный взгляд, и рот его наполняется злостью, потому что вот оно-то не может позволить себе это жалкое разрушительное счастье — жить с тем, кого любишь, и быть нелюбимым.
Равнодушное божество поворачивает голову, открывает глаза и улыбается.
...
Возвращается домой, переполненная чувством вины: ведь муж так её любит, а она уделяет ему недостаточно внимания. С кем попало готова болтать часами, а ему десять минут подарить ленится. И вечером начинает рассказывать что-то смешное и милое, о том, как день прошел, добавляет немного сплетен, иронии, забавных подробностей… Делает паузу, чтобы он мог ответить, но реплики не получает: муж смотрит в телевизор. Она продолжает болтать и следующие минут пять несёт бессвязную чепуху, потом замолкает, и он, ухвативший последнее слово, говорит:
— Разводятся? Кто?
— Никто. Спокойной ночи.
...
Что я знаю о любви? Почти ничего, во всяком случае, гораздо меньше, чем она знает обо мне.
Она знает, как я выгляжу, когда сплю; как сделать, чтобы у меня поджались пальцы на ногах; что принести к завтраку и что сказать на ночь; какой цвет мне идёт, какой запах вызовет головную боль; когда меня лучше не трогать, а когда — не оставлять в одиночестве.
А я? А я знаю одно только: как дышит тот, кто меня не любит, когда засыпает.
...
И потому не нужно, ах, не нужно, писать всю жизнь один и тот же текст — и раз за разом разбиваться об одного и того же человека, — ведь главное между вами уже произошло, и ты уже богаче многих других, потому что знаешь, в чей промерзший панельный подъезд, в чью бессмертную библиотеку придёшь однажды умирать.
@темы: .